– От водки на поминальной трапезе, Аникей, нужно воздержаться. И вином усопших не поминают. Вино – символ земной радости, а поминки – повод для усердной молитвы о человеце, который может тяжко страдать в загробной жизни.
– Это не вино, отче, и не водка, а самогон, – хмуро сказал Аникей.
– Тем паче… – начал отец Лазарь и осекся. – Самого-он? – протянул он с сомнением. – Однако же в отношении самогона в церковных правилах ничего не говорится. Ладно, – важно обвел он рукою стол, – пусть остается.
С тем и начали поминать. Много не говорили: чего говорить, коли все знали Семена если не с пеленок, то уж с малых лет – точно. Просто у кого-то всплывало в памяти что-то доброе, что-то забавное, связанное с усопшим, за это и выпивали. Отец Лазарь, исполняя ритуал, перед каждым стаканом и каждой сменой еды не забывал сказать: «Упокой, Господи, душу раба Твоего и прости ему вся согрешения его вольная и невольная, и даруй ему Царствие Небесное».
– А вот помню, Семка махонький был, – говорил Ферапонту Нефедыч, сосед и корефан Аникея, – ему Матвевна куртешку справила, он ходил, гордявый такой, важной, под казака струнился. А мы с братаном на Иркуте бродили. Вывели бредень на положок, присели, харюза из кошеля выбираем – тогда харюз хорошо шел, – глядим: Семка вышагиват, что твой губернатор. А у нас в кошеле – мелочи с полведра, не мене. Братан грит: «Семка, рыбки хошь? Давай из кошеля ссыплем?» Семка заколготился: «А во что?» «Ну, не знаю, – грит братан, – у нас ни ведра лишнего, ни куля». А у Семки глазенки засверкивают, рыбки-то охота. Побегал по берегу туда-сюда, потом куртешку скидоват, расстелил: «Давай сюда!» Ну, мы из кошеля вытрясли, за четыре конца куртеху взяли: «Держи, паря!» Он ухватил и домой побег. С добычей, значит. Матвевна потом жалилась: мол, куртешку еле-еле отмылила, – и нас с братаном почем свет чихвостила – за то, что над мальцом изгалились.
Ферапонт деликатно хохотнул:
– А рыбью мелочь выкинула кошке?
– Ну да! – возмутился Нефедыч. – Там, ить, окуньки были, сорожка, щурята, вальки – с такой мелочи уха – любо-дорого! Но Матвевна помыла ее и на сковородку, а сверху яешной болтушкой залила – тако жарево-о получилось! – за уши не отташшишь! Сам бы поел, да не позвали. – Нефедыч покрутил головой, задумался. Ферапонт ждал. – Я к тому говорю, – продолжил Нефедыч, – что Семка сызмала был ухватистой. С моей Настеной милешился – какой бы зять был, э-эхх! И Настена моя который день слезьми исходит! Жаль девку!
Нефедыч запечалился, налил стакан самогону и, не дожидаясь поддержки, опрокинул в рот. Ухватил квашеной капусты, захрумкал и совсем голову повесил.
Ферапонту захотелось курить. Он осторожно выбрался из-за стола, показал Аникею знаками, что не уходит, набросил на плечи свою борчатку и вышел в сени.
В доме было два входа со двора – отдельно в родительскую половину, отдельно в Семенову (Аникей рассчитывал, что Семен женится и будет жить отдельно, но рядом), – только сени общие, разделенные дощатой перегородкой с дверью, сейчас закрытой. Однако в другой половине сеней кто-то находился: за перегородкой Ферапонт услышал два женских голоса – один позвончей, видать, девичий, другой погуще, похоже, хозяйки, Анны Матвеевны. Девичий был круто замешан на слезах, и Ферапонт быстро понял, что это Настена, дочка Нефедыча. Анна Матвеевна ее успокаивала, но и сама всхлипывала.
– Ну, что ты, что ты, девонька! Чего понапрасну слезы лить, имя горе не зальешь – говорила хозяйка. – Тебе не убиваться надоть, а красу свою беречь. Выйдешь за кого-нито, деток нарожашь…
– Ох-хох-хо! – вскрикнула Настена и, видать, закусила крик платком, выдавила невнятно: – Уже, теть Нюра, уже…
– Что «уже»? – всполошилась Анна Матвеевна и тут же охнула: – Неужли уже? Настенька, дитятко мое, неужли правда?! Ой, радость-то кака! Како утешение – Семкин отросточек остался, слава те, Господи! Спасибо тебе, доченька! Спаси тя Господь, родная ты наша!
Послышались звуки поцелуев и девичий всхлип:
– Да что ты, теть Нюр! Что ты! Ишшо ж нескоро, третий месяц пошел…
– А ты береги, береги отросточек-то! Ой, как мы его ростить-то будем! Ой, как буде-ем!..
И снова, сквозь поцелуи, всхлип:
– Дак ить суразенок [98] родится, теть Нюр…
– А Богу, доченька, неважно, венчана ты али невенчана. Главно – в любови дитя зачато, а любовь сам Бог и есть!..
Ферапонт, слушая женщин, даже забыл закурить. Порадовался за корефана: вот Аникею будет радость – внук или внучка – на старости лет. Вздохнул про себя: полтинник скоро, а ни жены, ни детей, не говоря уж о внуках. Откуда они возьмутся, ежели всю жизнь по приискам, а туда бабы не допускаются? Да и как их допустить – мужики ж с глузду съедут, порешат друг дружку за милу душу! Он усмехнулся: а ведь и впрямь за милу душу, – вытащил кисет и стал закручивать цигарку. Тут распахнулась со двора входная дверь, волной ударил морозный воздух и сдул с бумажки насыпанный валиком табачок. Да не просто сдул, а прямо в лицо – в нос и глаза, так, что у Ферапонта слезы брызнули, и кашлем перехватило горло.
Вошедший – высокий человек в офицерской шинели, голова закутана башлыком – ухватил Ферапонта за плечи, встряхнул, приблизил лицо к лицу:
– Прости, брат, я не хотел, – и прошел в дом.
Всего-то малое мгновение глядели глаза в глаза, да Ферапонтовы еще и застило слезной влагой, однако он узнал вошедшего, и сердце екнуло где-то уже ниже колен: штабс-капитан Вагранов! И сразу вспомнилась история на прииске.
Первая, паническая, мысль была – Вагранов пришел за ним, просто сразу не признал, и нужно бежать, прямо из сеней, как есть без шапки. Вторая и последующие, уже более спокойные – не мельтешить; офицер мог зайти помянуть казака, с которым, наверное, встречался на границе; надо спокойно одеться и исчезнуть, благо Аникей не знает место его пребывания.
Ферапонт приоткрыл дверь в дом, прислушался – из комнаты доносились возгласы приветствия, которые перекрыл басовитый голос Аникея:
– Благодарствуем, Иван Васильевич, за то, что честь оказал. Садись, где глянется, вот, в голове стола…
Вагранов что-то ответил, видать, согласно; застучали, передвигаясь, стулья и табуретки – штабс-капитан сквозь теснотень пробирался к Аникею.
Тут Ферапонта, уже всунувшего голову в щель, толкнули в спину и голос Анны удивленно сказал:
– Ты чего, Ферапонт, избу выстужаешь? Давай заходи, буду мясо подавать.
– Да нет, Матвевна, иттить надобно, – замотал головой Ферапонт. – Малахай возьму и пойду. Ты Аникею покуда не говори, а то он такой – провожать полезет, мужиков взбулгачит. А я по-тихому…
– Ну, дело хозяйское.
Ферапонт бочком проскользнул в избу, нашел среди кучи полушубков и тулупов свой малахай, нахлобучил его на голову и выскочил на крыльцо. Ну, слава те, Господи, кажись, упорхнул!
Заскрипел под валяными сапогами февральский снег, прихваченный вечерним морозцем, звякнула щеколда калитки, и Ферапонт исчез за крепкими тесовыми воротами – только его и видели.
Спустя какое-то время, выпив за помин души Семена пару стаканов самогона и рассказав отцу все, что вспомнил о гибели молодого казака, Иван Васильевич, уже одевшись, на выходе сказал Аникею, непременно пожелавшему его проводить:
– Я гляжу, Аникей Ефремович, из гостей твоих никто не курит…
– Никто, – бодрячески-пьяно подтвердил Аникей. – Не уважаем.
– А я на входе одного встретил, чуть не зашиб. Табак у него рассыпал. И вроде где-то видел его, да вот не вспомню никак.
– А-а, дак энто Ферапонька, корефан мой давнишний. Он – да, куряка. Грит: куревом от комарья и гнуса спасатся. Всю жисть по приискам мотатся, там энтого дерьмеца – не продыхнуть.
Вагранов вздрогнул: Ферапонт!
– А он, случаем, не у Занадворова служит? – осторожно спросил Аникея, а сам подумал: где его теперь найдешь, варнака?
– Да бес его знат, у кого он таперича служит. Можа, и у Занадворова. Где служит, где живет – не ведаю. Вот заехал и попал на поминки по Семке моему. – Пьяное лицо Аникея скривилось, и по бороде потекли слезы. – Семушка, сыно-ок! – Вахмистр обнял Вагранова за плечи, уронил голову ему на грудь и застонал-зарычал от сердечной боли. – Осталися мы с маткой водинокие…
98
Незаконнорожденный ребенок (местн.).